Эпизоды из жизни Бурденко
Большой, породистый петух с массивным, сизоватого отлива клювом важно вышагивал по просторной кухне среди пестрых суетящихся кур. И тут же ползал по земляному полу, ненужно собирая подсолнечную шелуху, годовалый голенький Николка. Одно семечко прилипло к потному лбу. Это привлекло внимание петуха. Хорошо нацелившись, он клюнул Николку чуть повыше правой брови.
На лбу академика навсегда сохранился довольно глубокий шрам, напоминавший нежную пору детства.
— …И если вглядитесь, то увидите, что я несколько косоголовый. Не заметно? Ну как сказать? В свое время, особенно в ранней молодости, мне это было очень заметно. И доставляло немалые огорчения. Моя покойная мама, светлой памяти Варвара Маркиановна, народившая и выкормившая нас восьмерых, в простодушии своем полагала, что и в косоголовости моей повинен тот петух. Хотя едва ли. Были, вероятно, и другие прискорбные обстоятельства… Только не пишите, пожалуйста, как это уже было однажды напечатано, будто бы я выходец из беднейшей крестьянской семьи (кстати, слово-то какое — выходец!), что предки мои чуть ли не по миру ходили. Нет, это неправда. А жизнь, мне думается, всякую жизнь следует описывать в единственном случае, когда есть надежда, что в описании непременно будет присутствовать правда. И, стало быть, люди, узнающие эту жизнь, смогут что-нибудь почерпнуть из нее. И чему-нибудь даже научиться. Не только на ее достоинствах, но и на ошибках ее и недостатках. У меня их, кстати сказать, немало. И с возрастом недостатки мои, к сожалению, не становятся менее заметными. Хотя косоголовость вот как будто сглаживается. Во всяком случае, фотографы уже не так реалистично изображают меня, как раньше. И вы тоже тут добавили в вашем очерке кое-что хорошее о моей внешности. Нет, нет, я не возражаю. Мне даже приятно, что вы меня так представили читателю, в таком выгодном, я бы сказал, свете. Однако, откровенно говоря, есть все-таки и в вашем очерке какой-то недобор, потому что жизнь, когда ее вот так добросовестно взвешиваешь,— Бурденко протянул свою короткопалую руку ладонью вверх, будто в самом деле взвешивая на ладони что-то не очень легкое,— оказывается значительно весомее, острее, противоречивее, чем это удается изобразить даже самым талантливым очеркистам. И остроту, по-моему, не надо бы сглаживать. Впрочем, хочу повторить, что у меня нет никаких претензий ни к вам, ни к работе вашей. Хотите, я могу написать это на рукописи?.. И все-таки…
Николая Ниловича позвали к телефону. Вернувшись в кабинет, он так и не договорил, что же еще «все-таки». Но я понял и без того, что в очерке моем что-то, с его точки зрения, не дописано или написано не очень точно.
Очерк тем не менее был напечатан в журнале «Новый мир». В ту пору — больше тридцати лет назад — его даже похвалили в газетах. И Бурденко, встречая меня, всегда вспоминал, что я написал о нем.
Очерк тот, однако, мне не нравился, и я давно хотел переписать его и дополнить многими фактами, собранными мной еще при жизни Бурденко и после его смерти. От земляков его и больных, от врачей и медицинских сестер, от профессоров и нянечек. От разных людей, встречавшихся с ним в Пензе и в Томске, в Юрьеве и Б Петербурге, в Воронеже и в Москве, в больницах и госпиталях, в землянках н траншеях трех войн.
Мне приходилось разговаривать с людьми, безотчетно и безоговорочно влюбленными в Бурденко. И не очень влюбленными. И совсем невлюбленными. И с такими, как пожилая женщина-врач Б. И. Ш„ невропатолог большой столичной больницы, вдруг сердито замахавшая на меня руками:
— Не хочу, не хочу о нем говорить, Мне он с юных лет противен. Я училась у него в Воронеже.







